af

Не для фейсбука...

В какое-то время — теперь уже прекрасное — казалось, что мы не можем договориться, потому что наши словари не совпадают. Наши понятия называются одними и теми же словами, но вкладываем мы в них разное. Казалось, что довольно смертельной, мучительной филологической работы — и словари могут быть совмещены, и мы поймем друг друга! Потому что мы говорим, на самом деле, об одном и том же (так казалось), мы стремимся к одним вершинам, мы сторонимся одинаковой грязи и клеймим одни и те же грехи (и предаемся тем же самым порокам).
Потому что мы, в целом, хорошие...

Но пришла беда. И словари стали не нужны — мы открыли свои души, как викинги вспарывают грудь врага, чтобы вытащить наружу легкие и сердце. Оказалось, что филологические штудии, словарные баталии и культурные дуэли — ничто по сравнению со скопившейся внутри ненавистью.

Больше ничего не надо объяснять, больше не нужно поступаться принципами, больше не нужно искать компромиссы — достаточно получить в руки нож, и мы пойдем убивать друг друга и призывать своих детей независимо от возраста и пола встать к плечу плечом, нож к ножу. Вспарывать и вытаскивать наружу правду, вспарывать и вытаскивать.

Кто посильнее, тот — ножом и арматурой, кто побессильнее — матом и оскорблениями.

Чистые эмоции не нуждаются в словарях. Они не нуждаются в культурной мишуре. Христианство сыпется с нас, как золото с кружев, когда мы находим врага. Потому что выяснилось, наконец, мы и в самом деле одинаковые — сторона баррикады несущественна. "Мы не такие"... Мы — такие же.

В начале событий еще теплилась надежда, что мы отличаемся уже не словарями, но всего лишь пропасть лежит между нашими кодексами, что отличие состоит не в названиях, а в содержании понятий "ум", "честь", "совесть", "милосердие", "добро"...
Какие чудесные забытые слова, какие милые архаизмы! Есть ли они у Ожегова?

Но потом стало ясно — никакие понятия больше не имеют значения. Ведь чистая и благородная ярость вскипает, как волна, захлестывающая мозг и душу. И они стыдливо ретируются, уступая место Организму. Который хочет только хорошо жрать и убивать все, что движется напротив.

Мы, в целом, не хорошие. Мы, в целом, никакие.

"Добро" и "зло" для нас уже неинтересны: это всего лишь отмычка для мозгов, разводной ключ, которым надо ударить несогласного, или бить и бить его в кровавую кашу, если он не сразу упал на колени. Да нам и вообще больше ничего не интересно. Мы определились.

Поздравляю, товарищи! Мы, наконец-то, увидели себя в зеркале.
af

(no subject)

"— Сегодня, проходя по Ленинградскому проспекту, вспомнила, как мы шли с тобой пешком с Полянки до Сокола, помнишь? Сколько лет прошло… Сколько воды утекло...
— Нисколько лет не прошло..."

Но что-то ведь случилось?
Пространство? Пространство — дрянь, пространство — несущественно: сколько бы парсеков не легло между, мы все равно идем с Полянки до Сокола, и никакого времени нет — все так же гудят ноги, и чуть побаливает голова от беспрерывного гула проходящих машин, все так же твоя рука лежит на моей — я чувствую ее, и голова начинает еще и немного кружиться... Прямо сейчас!..
Что же изменилось? Почему мы не рядом? Мы стали другие? Я стал другим?
Конечно, теперь я стал чудовищем. Или чудом-юдом, как сказала одна нынешняя знакомая, долго и безуспешно тащившая меня в постель, она наконец добилась, что я разделся, и взглянув на меня, сказала: "Чудо-юдо ты мое..." Но все равно моя рука едва заметно дрожит, когда ты касаешься ее ладонью, и на лбу натекает противный холодный пот, а голос рвется, как больничная корпия...
Или это все неправда и литература? Какая еще корпия?!

Все равно, дело не в сравнениях. А в бессонных ночах, вернее, я вижу во сне, что они бессонные, потому что утром оказываюсь на залитой слезами подушке. Году текут, а подушка все в тех же самых слезах — и этого не свалишь на гормональный статус или "приливы". Хорошо, что теперь хотя бы не нужно объяснять жене и выдумывать кошмары... Кошмары, впрочем, выдумывать легко — потому что настоящий кошмар наступает с первыми лучами солнца и заканчивается ночным сном... Дело в невозможности снять трубку телефона, потому что я боюсь, что услышу твой голос (с чего бы это?!), но еще страшнее, если я там его не услышу. Дело в отчаянном желании видеть тебя, видеть тебя снова. И снова. И каждый день, и все время, — хотя это невозможно: жить с тобою — мука. Так клетке невозможно жить с сидящей внутри птицей, они потому металлические или деревянные — чтобы не кричали и не мучились, не делали глупостей. Дело в том, что я все понимаю — и понимаю о тебе все, в частности. Я смеюсь с меня громким хохотом. Но можно сколь угодно знать, что Бог есть. Вопрос в том, можешь ли ты верить в Него. И мне совершенно все равно, кто ты на самом деле, какая ты — красивая или кривая, умная или сволочь, нимфоманка или сельдь исландская, блядь или просто шалава... Мне совершенно наплевать, что я знаю кто ты.
Ничего не изменилось.
Нисколько лет не прошло.
И не пройдет нисколько лет, сколько бы ни прошло.

Литератор, блядь...
af

Татьяна Щербина. 2003 год. Актуальненько как никогда

Убийцы у вас на свободе.
А кто не безгрешен? На нарах –
умельцы. Советское – в моде
у юных, у зрелых, у старых.

Ну что, вурдалаки, на даче
накрытые клетчатым пледом?
Соседи о вас не заплачут,
но скоро отправятся следом.

Их не пожалеют другие,
и армией силы нечистой
предстанут друзья, и враги, и
народ, заслуживший зачистки.

С ним опытов было без счету,
от ям выгребных и до вышки,
но он не исправился с ходу
и сделался хуже мальчишки.

Плевал. Воровал. Из рогатки
стрелял по воронам и тронам,
играл в поддавки или прятки
и не был уважен законом.

Жизнь – труд для него непосильный,
но есть исключенья из правил,
ветвь дерева, ставшая ссыльной,
чтоб в общий котел не отправил

их князь этой тьмы, заклейменной
проклятием, громким, как скрежет.
Тут пахнет и водкой паленой,
и неопалимой надеждой.

2003
af

(no subject)

Иногда бывают тексты, которых стыдно.
Не в том смысле, что в них есть что-то постыдное, но самому себе не понятно, что это за текст, о чем и, главное, зачем.
И еще очень важно понять, почему этот текст обязательно нужен. Его прячут в стол, а он лезет и лезет, то выпадает вместе с пачкой чистой бумаги, то высовывается из щели в верхнем ящике, то вдруг без остановки начинаешь думать и думать о нем, всплывают какие-то строчки... нелепые, но лезут и лезут.
И очень мешают жить.
Единственное, что можно сделать, это отступиться от такого текста. Сделать публичным, то есть как бы чужим.
Читать подобное не стоит, особенно друзьям. Стыдно.
А вот людям посторонним — вполне: посмеяться, или покрутить у виска, или понегодовать. Приятно же!

Вот такой, например.
Безусловная графомания, но что-то мне мешает его не выложить. Что-то очень важно внутри системы собственной жизни, извините за высокопарность.

Собственно, посвящается тебе. С днем рождения :)

АДАМОВО ЯБЛОКО.
КНИГА БЫТИЯ


Теперь не помню в точности, во сколько,
но кажется, что к середине ночи,
когда вторую мы уже допили,
на длинном мизере
Господь меня поймал.

И у меня с тех пор такое чувство,
что с Сатаной они договорились
еще вчера. Хоть по наклону карты,
хоть по сухому кашлю Вельзевула —
и где его, беднягу, просквозило?
наверное, болезнь легионеров —
иль даже напрямую, потешаясь,
они общались, бедный слух минуя.
Но факт был наг: я на Господнем блефе
как хек попался в лавры и сметану.
И что всего забавнее, лишь ныне,
когда я сжарен, съеден и похвален,
на переваренной моей же плоти
из косточек моих взошли деревья —
сейчас я только понял, что обманут.
Collapse )
af

(no subject)

Смотрел интернеты. «Много думалъ. Плакалъ»©. На одной из страниц с умными разговорами увидал слово «гомер» с маленькой буквы. «Как гомер». Думается, что есть невероятной мощности культурный пласт, где гомер —имя нарицательное, что-то в смысле «ископаемое старомодное трепло». И пласт этот — новый культурный слой, человеческий гумус, где много собственных имен уже стали именами нарицательными.


Кто читает ваших гомеров?!


В новом блистающем мире и Пушкин останется всего лишь уродом, который чего-то не сделал: "А что, посуду пушкин за тебя мыть будет?"


Они забудут "Ласковый май", "На-на" и "Тату", каждое поколение будет вырастать в новой культуре, а потом скорость смены цивилизаций будет быстрее одного поколения — "Футурологический конгресс" смешнее и понятнее, чем апокалипсис.
Культура начнет меняться быстрее, чем мода, искусство перестанет быть функцией совершенного, а будет функцией нового. Неважно, насколько новое — просто забытое старое. Важно, что сегодня — это не вчера, а завтра будет не сегодня. Никому не интересно подлинное и никому не интересно профессиональное, хаос профанации уже настигает культуру материальную, остальная часть цивилизации на подходе.


Ни образование, ни ремесло уже не актуальны, потому что слишком медленны. Классика — это Поллок, Раушенберг и Уорхол, и жизнь подобна калейдоскопу, который крутится наномеханизмами все быстрее, быстрее, быстрее...


Кто остановит?


Кто навеет человечеству сон золотой? Хотя бы часа на три?

af

Четвертое признание в любви

Когда ты ненавидишь, как живешь —
        как ешь, как мочишься, как дышишь…
С прилавка в руки ненависть берешь —
       и ненависть, как пес, их лижет.

И в сизых тучах — вовсе не вода!
       А в проводах — другие вольты!
Такие вихри стянуты сюда,
       что голуби поют как волки.

…Мне ненавистны рыжие глаза,
       твоих прозрачных пальцев холод,
и губ твоих вишневая слеза,
       и волосы, как темный солод.

Я ненавижу, как я жду тебя,
       я ненавижу, как потеет трубка,
как петуха пускаю, лебезя,
       прося прощенья за проступки,

я ненавижу бурый небосвод, —
       и звезд господних злые очи, —
и солнца блин от ненависти прет,
       все выжигая до листочка!

…Эй, ты!.. Все, кроме ненависти, — ложь!
       Мир — ненависть и голод гложет!
И ненависть с небес летит, как дождь,
       летит, летит и пасть не может
af

Я боюсь!

Я боюсь, что у моей любимой ужасная болезнь:
на ощупь похоже, что у нее нет носа.
Я боюсь, что моя любимая слепа:
на ощупь похоже, что глазницы ее пусты.
Я боюсь, что моя любимая плохо ест:
на ощупь похоже, что у нее ввалились щеки.
Я боюсь, что у моей любимой беда:
на ощупь у нее остались одни кости.
Я боюсь, что моя любимая очень устает:
на ощупь у нее одна коса,
но нет та, что была раньше, рыжая,
а холодная и стальная.

Хотя чего мне, скажите на милость, бояться:
ведь и сам я теперь совершенно слеп.

Но все-таки я волнуюсь...
af

(no subject)

Ты знаешь, я все чаще думаю о тебе как о мертвой. Нет, не в смысле заламывания рук или чудесных трупных пятнышек на щеках.

Я все чаще вспоминаю тебя, а не думаю о тебе. Мне хорошо с этой памятью и в то же время больно.

Как советский еврейский папа думает о дочери, уехавшей навсегда. Навсегда, потому что не бывает ни встреч, ни звонков. Куда ты распространилась, милая? Тайные записки, которые привозят мутные люди с быстрыми глазами, эти записки удостоверяют, что тебе хорошо в твоей Айове или Флориде, что у тебя милый мальчик и вы вот-вот купите дом, а Фред приглядел вторую машину... Что за чушь? Какая вторая машина, какой дом? Конечно, Айова есть на самом деле, это написано в энциклопедии, но все-таки — советская энциклопедия, хоть и большая... Насколько можно ей верить? Как будто ты умерла, потому что мы больше никогда не увидимся. Я не увижу моих внуков, не поглажу твоих непослушных волос, умирая, не увижу твоих слез или захлебывающегося голоса. Теперь у меня нет дочери. Она где-то на небесах, ей хорошо, наверное. Так говорят. Все говорят, что ей хорошо, а мне плохо. Но значит и мне хорошо. Только теперь я один со своей Дорой, поскольку у нас больше нет детей... И когда очередная записочка, протянутая из липких рук, сообщит, что ты погибла в автокатастрофе или умерла в больнице от заразы, или во время очередных родов — конечно, я заплачу, и мы с Дорой будем вместе рыдать в голос... Но, наверное, уже не так, как мы рыдали в день твоего отъезда. Все случилось еще тогда. Уже тогда ты попала на небо, там живут странные чернолицые ангелы в зеленых долинах, где несть ни печали, ни воздыхания...

Блажен, кто верует, ибо ему дано знание, что даже умершие на самом деле куда-то уехали, за железный занавес, который никогда... И что же печалиться о них! если только украдкой утереть угол глаза, потому что ты остался один. И утешиться, что вот-вот и мы отправимся на чудесный аэровокзал, откуда нас принесет, наконец, к своим любимым. Навсегда...

Мы с тобой переписываемся через скайп — о да, теперь железный занавес поднят, в каких бы смыслах его ни представлялся, иногда говорим по телефону... Можно даже сесть на поезд и приехать к тебе в Первопрестольную, говорить с тобой, смотреть на тебя — украдкой. Но потом все равно деревенские ухабы вернут меня назад. Потому что смотреть на тебя и говорить с тобой — бессмысленно. Я чужой тебе — или, как ты говоришь, лучший друг...

О, если бы мы были совсем чужими, просто прохожими в метро! Я бы посмотрел на нее и подумал, вот странная девочка! Кто любит ее? Наверное, я подошел бы и попытался познакомиться. Это круг, с которого не сойти.

Никогда я не буду просто твоим другом, даже самым лучшим не получится: как старому пирату поставить стакан воды перед постелью и, бросив в него щепку, сказать: «Вот твои океаны! Вот твои корабли!». Когда ты рядом, бездна отчаяния, в которую погружает меня одиночество, раскрывает свою зловонную пасть как никогда шире: я смотрю на тебя, и слушая твой голос, понимаю особенно остро, до рези в желудке, до рвотных спазм — трещина между нами, невидная и неощутимая, — я могу притронуться к тебе, даже коснуться губами твоей щеки, и ты что-то скажешь в ответ, — глубже, чем пропасть между мирами. Но все равно — кто-то из нас давно уже мертв. Мы никогда не будем любить друг друга. Можно поднатужиться и даже попытаться переспать с тобой, это может случится! Но мы никогда не будем любить друг друга. И это так же непреложно как смерть. Мы никогда не будем любить друг друга.

«Смерть придет, и у нее будут твои глаза».

Но даже тогда ты будешь любить меня не больше, чем всех остальных, которых ты обнимаешь прежде чем, сломаешь позвоночник...
af

(no subject)

Я понимаю, что тебе это не интересно. Но людям вообще не очень интересно, что я говорю. Наверное, потому что я говорю не с ними? Или потому что я всегда говорю не с теми? Я же знаю, что мы, в общем-то, совершенно чужие люди. Просто я попался.
Ну что же, теперь терпи за это.

Со стишками есть некоторая иррациональная составляющая. Когда они пишутся (по крайней мере, в моем случае), единственно, что имеет значение — слова, которые отстоят друг от друга в двух-трех позициях, чуть дальше — слова-рифмы. И так по сетке. Но никаких идей, в общем-то, замыслов, никакой цельной идеологии в них не вкладывается. Все происходит по принципу "слово нравится или не нравится", "красиво — некрасиво" (не в смысле красот, или гармонии какой-то, а — просто). Мысль появляется в том случае, если "встает" слово. Она подтягивается, как норовистая кобыла на аркане.

Но когда стишок готов, а тем более — если он не умирает при повторном (третьем и далее) прочтении, вот тут появляются смыслы. И чем меньше ты ощущаешь "провалов" (о, чисто стилистических, что ли, системных), тем больше смыслов вдруг открывается.

Вот, например, Лоренцо в этой балладе (форма тут совершенно не классическая) — для меня не столько собирательный Лоренцо (персонаж, составленный из частей других людей), сколько наоборот — ноэматический. То есть, это Лоренцо, который существует в целом ряде людей, объединенных общим признаком.

Это трагедия человека, который отдает все до последнего, все что есть, но этого никогда не достаточно. Просто потому, что не хватает. Этот Лоренцо есть в каждом из нас — в Лоренцо, в Стивене, в Шарно, во мне и даже, наверное, в тебе. Уходит то, что для тебя очень дорого, дороже всего, и ты ничего не можешь сделать. Ты готов отдать свою жизнь — свою страну, своих родных, свой круг, изменить имя, работу, пол, атмосферу, как поют "Ундервуды", даже влезть в чужую шкуру и отказаться от собственной судьбы...

Но этого все равно недостаточно!
И ты все равно делаешь это, хотя точно знаешь — бесполезно. Более того, ты сделал бы это еще и еще раз, всегда. Ты остаешься ни с чем, ни с кем, низачем, главное ушло, жизнь переломана, но ты совершенно точно знаешь — если все заново, все будет сделано так же.

Подобно "внутреннему Джотто" в нас есть "внутренний Лоренцо". У каждого свой (по количеству), но он есть.

Это стишок о нем, о твоем Лоренцо...

Разумеется, ничего этого я не писал, было.
af

Песня о масоне и посаде

                                                             М.Числову

Кудрявый карлик с кубарями глаз,
Партийный безответственный работник,
Надсмотрщик, наушник, подлокотник,
Великорусский забродивший квас, –

Тебя пьянит летучий хмель амвона,
Откуда, потрясая кулачком,
Судьбу России, словно дверь притона,
Ты звучно опечатал партзначком.

На русских трупах сладко и не шатко
Раскаркавшись, укажешь место всем,
Растрелянным для вящего порядка –
И «этими», и «теми», и – никем.

Тебе ли жаль отцовскими мощами
Тряхнуть из разворованных могил.
Об стол стучал костями, как лаптями,
И черепами самогонку пил.

И ныноче, по слабости сердечной
Оставив молодеческий разбой,
Кричишь о том, что край твой изувечен,
И супостатов ищешь за спиной.

Кричишь о том, что продали Россию,
Что нет тысячелетья на дворе –
Не чувствуя, как разгорелась сильно
Литфондовская шапка на ворье.

Кудрявый карлик с дулями зрачков,
От трусости скруглившимися в дуло!
Каким муссоном к нам тебя надуло.
С каким пассатом будешь ты таков?

А может, поседев и одичав,
В заштопанных портках у края бездны
Выпрашивать ты будешь суп для бедных,
Который заработал в палачах?

И вечерами, глядя на вино,
Ты будешь плакать, проклиная всласть
Друзей, семейку, заработки, власть
И жизнь, которая не удалась,
Сухой сентябрь, холодное окно
И что таким – иного не дано...